Декабря 1452 года

Я держу в руке послание. Это только маленькая бумажка, свернутая трубочкой. Ее принес мне ко мне этим утром бродячий торговец овощами.

«В храме Святых Апостолов по окончании полудня». Вот и все, что в том месте было написано. В 12 часов дня я заявил, что отправляюсь в порт, и отправил моего слугу прибраться в подвале. Уходя, я закрыл старика в погребе.

Сейчас я не желаю чувствовать на себе ничьих пристальных взоров.

Храм Святых Апостолов находится на самом высоком бугре города. Для ласкового свидания место было выбрано красивое: только пара дам в тёмном, загружённых в молитвы, стояло тут на коленях перед святыми иконами. Моя одежда никого тут не поразила, потому, что в данный храм довольно часто заглядывают моряки-латиняне, желающие заметить могилы императоров и бесценные реликвии. Прямо у входа, с правой стороны, стоит за маленьким древесным барьерчиком кусок каменной колонны, к которой был привязан Спаситель, в то время, когда его бичевали римские легионеры.

Мне было нужно ожидать в храме больше двух часов. Время чуть ползло. Но на меня никто не обращал внимания. В Константинополе время уже не имеет никакого значения… Коленопреклоненные дамы отрешились от мира и погрузились в молитвенный экстаз. Придя в сознание, они озирались около так, как будто бы пробудились ото сна. И их глаза снова наполнялись бесконечной и невыразимой грустью умирающего города. Дамы закрывали лица вуалями и выходили, опустив очи долу.

По окончании холодной улицы в храме было тепло. Под его мраморным полом проложены трубы с теплым воздухом – по ветхому римскому примеру. Провалился сквозь землю и ледяной мороз, сковывавший мою душу. В горячке ожидания я упал на колени, дабы помолиться, чего не делал уже весьма в далеком прошлом. Я замер перед алтарем – и молился честно и пылко:

«Боже всемогущий, Ты, что совершил то, что недоступно отечественному разумению, снизойдя в образе Сына Собственного во плоти на землю и искупив грехи отечественные, смилуйся нужно мной. Смилуйся над моим неверием и моими сомнениями, от которых не смогли избавить меня ни Твое святое Слово, ни произведения отцов церкви, ни рассуждения всех светских философов. По воле Собственной вел Ты меня по миру и разрешил мне вкусить всех Твоих даров, глупости и мудрости, нищеты и богатства, рабства и власти, равнодушия и страсти, отречения и желания, пера и меча, но ничто не может было исцелить мою душу. Ты ввергал меня в пропасти отчаяния, гнал, как бессердечный охотник, преследующий слабеющую дичь, – до тех пор пока у меня, охваченного эмоцией вины, не осталось иного выхода, когда дать жизнь во славу Твою. Но кроме того данной жертвы Ты не захотел от меня принять. Так чего же Ты желаешь от меня, великий и непостижимый Боже?»

Но тихо сказав эту молитву, я почувствовал, что это сказала только моя несмиренная гордыня, – и устыдился я, и опять начал молиться в глубине сердца собственного:

«Отче отечественный, иже еси, смилуйся нужно мной. Забудь обиду мне грехи мои – не по моим заслугам, но по Твоему милосердию – и высвободи меня от груза моей страшной вины, пока бремя это меня не раздавило».

А помолившись, я опять стал холоден, как камень, как кусок льда. Я почувствовал, что тело мое наливается силой, а шея отказывается сгибаться, – и в первый раз за многие годы почувствовал радость бытия. Я обожал – и ожидал, и все прошлое обратилось для меня в пепел, как будто бы ни разу не ожидал я и не обожал. Только как бледную тень не забывал я еще девушку из Феррары, которая украшала волосы жемчугами и бродила по саду философов с птичьей клеткой из золотой проволоки на белой ладони – словно бы с фонарем, освещавшим путь.

Позднее я похоронил малоизвестную покойницу, лицо которой обглодали лесные лисы. А та женщина пришла, дабы отыскать собственную застежку от пояса. Я присматривал за зачумленными в нечистом бараке, потому, что нескончаемые споры о букве Священного Писания привели меня в отчаяние. Она также была в отчаянии – эта красивая непостижимая женщина. Я снял с нее пропитавшееся заразой платье и сжег его в печи торговца солью. Позже мы дремали совместно и согревали друг друга собственными телами, не смотря на то, что я думал, что этого не может быть. Так как она – принцесса, а я – только толмач при папской канцелярии. С того времени прошло пятнадцать лет. И сейчас ничто во мне уже не дрогнуло, в то время, когда я поразмыслил о ней. Приходилось напрягать память, дабы отыскать в памяти хотя бы ее имя. Беатриче. Принц обожал Данте и просматривал французские рыцарские романы. Он приказал казнить собственных сына и дочь за распутство, а сам тайно сожительствовал с другой собственной дочерью. Когда-то в Ферраре… Потому-то я и отыскал девушку из сада в чумном бараке.

Дама, лицо которой было скрыто под вуалью, расшитой небольшими жемчужинками, вошла в храм, приблизилась ко мне и поднялась рядом. Она была практически одного роста со мной. Мороз заставил ее закутаться в подбитый мехом плащ. Я почувствовал запах гиацинтов. Она пришла, моя возлюбленная.

– Лицо, – взмолился я. – Продемонстрируй мне собственный лицо, дабы я поверил, что ты существуешь.

– Я поступаю неправильно, – проговорила она. Дама была страшно бледной, в карих глазах застыл испуг.

– Что верно, а что – нет? – задал вопрос я. – Так как отечественный мир доживает последние дни. Разве имеет еще какое-нибудь значение то, что мы делаем?

– Ты – латинянин, – сообщила она с укором. – Ты – из тех, кто ест пресный хлеб. Так может рассуждать лишь франк. Что верно, а что неправильно, человек ощущает сердцем. Это знал еще Сократ. Но ты язвителен, как Пилат, что задавал вопросы, что имеется истина.

– О Боже! – вскричал я. – Дама, ты желаешь учить меня философии? Ты вправду гречанка!

От напряжения и страха она разрыдалась. Я разрешил ей выплакаться, дабы она успокоилась: она была так напугана, что все время дрожала – не обращая внимания на царившее в храме тепло и собственный бесценный меховой плащ. Она пришла – и оплакивала меня и себя саму. Необходимо ли лучшее подтверждение того, что я взволновал ее душу, – кроме этого, как она, подобно землетрясению, раскидала глыбы, закрывавшие доступ в глубины моего сердца?

Наконец я положил руку ей на плечо и сообщил:

– Все ценности на земле ничтожны. Жизнь, наука, философия, кроме того вера… Все только вспыхивает, ярко горит пара мгновений, а позже меркнет. Позволяй смотреть на вещи как двое взрослых людей, каковые чудесным образом нашли друг друга и смогут честно говорить между собой. Я торопился ко мне не чтобы с тобой спорить.

– А для чего? – задала вопрос она.

– Я обожаю тебя! – выдохнул я.

– Хоть и не знаешь, кто я, хоть видел меня один-единственный раз? – проговорила она.

Я пожал плечами. Что я имел возможность на это ответить? Она опустила глаза, опять задрожала и тихо сказала:

– Я совсем не была уверена, что ты придешь.

– О дорогая моя! – вскрикнул я, потому что ни при каких обстоятельствах не слышал ни от одной дамы более красивого признания в любви. И еще раз осознал, как вечно мало способен человек выразить словами. А ведь люди, кроме того умные и ученые, считают, что смогут растолковать сущность Всевышнего.

Я протянул ей руки. Без мельчайших колебаний она разрешила мне завладеть ее холодными ладонями. Ее пальцы были узкими и сильными, но это были руки, каковые ни при каких обстоятельствах не знали никакой работы. Мы продолжительно находились, держась за руки и глядя друг на друга. Слова нам были не необходимы. Ее печальные карие глаза разглядывали мой лоб, волосы щеки, подбородок, шею, как будто бы охваченная ненасытным любопытством, она желала запечатлеть в собственной памяти каждую черточку моего лица. Кожа моя была обветренной, щеки запали от постов, уголки губ опустились от разочарований, а размышления избороздили морщинами лоб. Но я не стыдился собственного вида. Мое лицо было подобно восковой табличке, на которую жизнь жёсткой палочкой нанесла собственные письмена. И я с удовольствием разрешил данной даме просматривать их.

– Я желаю знать о тебе все, – проговорила она, сжимая мои твёрдые пальцы. – Ты бреешься. Это делает тебя необычным, ты вгоняешь в ужас, как католический священник. Ты – ученый супруг либо еще и солдат?

– Будущее забрасывала меня из страны в страну, от нищеты к достатку, как будто бы искру, подхваченную ветром, – ответил я. – И вдобавок я путешествовал по глубинам и вершинам собственной души. Изучал философию с ее материализмом и идеализмом, штудировал произведения древних авторов. Устав от слов, я обозначал понятия буквами и цифрами, как Раймонд. Но ясности так и не достиг. И потому избрал меч и крест.

Мало помолчав, я продолжил:

– Какое-то время я был и торговцем. Обучился двойному счету, что делает достаток только видимостью. Сейчас достаток стало лишь строками в книгах – так же, как святые и философия таинства.

Чуть поколебавшись, я понизил голос и сказал:

– Мой папа был греком, хоть я и вырос в папском Авиньоне.

Она содрогнулась и совершенно верно в удивлении выпустила мою руку.

– Я так и думала, – негромко промолвила она. – Если бы ты носил бороду, твое лицо было бы лицом грека. Неужто только исходя из этого ты в первоначальный же миг показался мне таким привычным, как будто бы я знала тебя всю жизнь и искала твое прошлое лицо под этим, нынешним?

– Нет, – ответил я. – Нет, совсем не исходя из этого.

Она боязливо огляделась по сторонам и запрятала губы и подбородок в складки вуали.

– Поведай мне о себе все, – попросила она. – Но давай будем прогуливаться на протяжении стенку и делать вид, что наслаждаемся храмом, – дабы не привлекать к себе внимания. Так как кто-нибудь может меня определить…

Она доверчиво положила собственную руку на мою, и мы начали медлительно прохаживаться по храму и осматривать императорские саркофаги, иконы и серебряные ковчежцы с мощами святых. Мы двигались плечом к плечу. В то время, когда ее ладонь коснулась меня, как будто бы огненная струя пронзила мое тело. Но боль эта была приятной. Я принялся тихо говорить:

– Собственный детство я забыл. Оно – совершенно верно сон, и я уже сам не знаю, что я придумал, а что было в действительности. Но в то время, когда я игрался в Авиньоне у муниципальный стенки либо на берегу реки с другими мальчишками, то в большинстве случаев просматривал им долгие проповеди по-гречески и по-латыни. Возможно, я запомнил множество вещей, которых не осознавал, потому, что с того времени, как мой папа ослеп, мне приходилось с утра до вечера просматривать ему вслух.

– Так твой папа ослеп? – задала вопрос она.

– Он совершил продолжительное путешествие… Мне было тогда восемь либо девять лет, – ответил я, копаясь в памяти. Все это я в далеком прошлом изгнал из собственной души, как будто бы ни при каких обстоятельствах не переживал ничего аналогичного, но сейчас кошмары детства возвратились, совершенно верно плохой сон. – Его не было дома весь год. На обратном пути папа попал в руки грабителей. Они ослепили его, дабы он уже ни при каких обстоятельствах не имел возможность их определить и обвинить в правонарушении.

– Ослепили, – удивилась она. – Тут, в Константинополе ослепляют лишь свергнутых императоров либо сыновей, восставших против собственных отцов. Турецкие властители переняли у нас данный обычай.

– Мой папа был греком, – опять повторил я. – В Авиньоне его кликали Андроником Греком, а сейчас – лишь Слепым Греком.

Как твой папа оказался в стране франков? – изумленно задала вопрос она.

– Не знаю, – ответил я, не смотря на то, что знал. Но говорить об этом не стал. – Он провел в Авиньоне всю собственную жизнь. Мне было тринадцать лет, в то время, когда он, слепой и ветхий, упал со склона бугра за папским дворцом и свернул себе шею. Ты задаёшь вопросы о моем детстве… В то время, когда я был ребенком, мне довольно часто являлись ангелы – и я принимал эти видения за реальность. Так как меня же кличут Иоанн Ангел. Сам не забываю об этом не через чур много, но на суде это сочли отягчающим событием.

– На суде? – нахмурилась она.

– В то время, когда мне было тринадцать лет, меня обвинили в убийстве отца, – быстро бросил я. – На суде обосновывали, что я подвел собственного слепого родителя к краю обрыва и столкнул вниз, дабы унаследовать его имущество. Очевидцев не было. Исходя из этого меня нещадно секли, заставляя рассказать о содеянном. Наконец меня приговорили к четвертованию и колесованию. Мне было тогда тринадцать лет. Вот таким было мое детство.

Она скоро схватила мою руку, взглянула мне в лицо и вскрикнула:

– Твои глаза – не глаза убийцы. Говори дальше. Это принесет тебе облегчение.

Новости 09:00 за 14 декабря 2017 года

Похожие статьи:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Adblock
detector