Мы летели на крыльях около двух часов и вскоре прибыли в Двадцатый
город, но, прежде чем мы показались над городом, туда сошлось 3.000.000
духов, и все они зорко высматривали нас в небе. Как только мы появились над
королевским городом — со Старейшиной впереди и со мной на пальме и с
огромной трубкой у меня во рту, из которой клубился табачный дым,—столичные
духи завопили и загалдели, стали показывать на меня руками, заметались по
городу туда и сюда, а потом всей толпой ринулись во дворец. Дворец, конечно,
их всех не вместил, и они побежали на городское поле, которое было миль
девять в диаметре, и мы приземлились на этом поле. Примечательно, что,
мечась по улицам города, они затоптали до безвременной смерти 20.000
малолетних духов. Едва мы сели, я начал петь, Заместитель утвердил мою
пальму на голове — а я по-прежнему сидел в кувшине,— подпрыгнул и
умостился на голове у Старейшины, а Старейшина сразу же принялся плясать со
всеми духами из Девятого города. Но поскольку духи Двадцатого города вместе
с Его Величеством Королем не могли слушать земные песни, стоя на месте, или
неподвижно, все они тоже пустились в пляс, и над их головами плясала пальма,
а из трубки, которую я держал во рту, валили пляшущие клубы дыма, потому что
дух, приставленный к трубке, работал на совесть, и она была полная.
Мы проплясали до позднего вечера, но потом Старейшина приказал нам
остановиться, и мы исполнили его приказ, хотя никто из нас не успел
наплясаться—чтобы до полного удовольствия и усталости. Потом Старейшина
повелел моей пальме спуститься вниз и врасти в землю, и она тотчас
повиновалась ему, потому что повеление было магическим. Вот выполнила пальма
первое повеление, и тогда Старейшина повелел ей нагнуться, и она нагнулась,
и он снял меня с пальмы, а пальма по его повелению разогнулась—она
исполнила все три повеления, потому что каждое было магическое.
Меня отнесли в Королевский дворец, выстроили там помещение без дверей,
чтоб я сохранился неукраденный до утра, когда начнется настоящий
праздник—праздник прилета был только подготовительный,— оставили мне
зажаренного барана, даже не разрезав его на куски, а сами разошлись по своим
домам готовиться к завтрашнему главному празднеству.
Едва мне дали жареного барана, я быстро и жадно принялся его есть,
потому что; накурившись до полного счастья, проголодался вроде как после
пьянства, но, пока я ел, настал час ночи, и вдруг стена моей комнаты
расступилась, и ко мне явился неведомый дух с головой, обмотанной тряпками
из рогожи. Первым делом он ухватил барана и стал его есть и съел в
полминуты. Я понял, что это—прожорливый дух, да и с. виду он показался мне
очень страшным, так что я решил от неге убежать, но кувшин ни на ярд не
сдвинулся с места, и мне пришлось примириться с моей судьбой.
А дух съел мясо, схватил мой кувшин, поставил его на голову и выбрался
из дворца, чтоб тихонько скрыться в неведомое место. Но Двадцатый город,
столичный и королевский, очень большой, и дух шел целый час, прежде чем
вышел к воротам города, потому что город обнесен стеной и в ней ворота для
входа и выхода. Когда привратник заметил кувшин, или меня, на голове у духа,
он спросил, куда тот его несет, но дух ничего не ответил привратнику, а
потребовал, чтобы он отомкнул ворота. Привратник снова повторил свой вопрос,
и у них завязалось обоюдное препирательство, которое вскоре обернулось боем,
таким свирепым, что все существа, живущие у ворот, пробудились от она и
собрались к воротам смотреть на бой—а бойцы отстаивали каждый свое:
привратник хотел вернуть меня во дворец и для этого отнимал кувшин у духа, а
тот не давал кувшин привратнику и яростно бился, чтоб унести его за ворота,
или в тот город, откуда он родом.
Они бились друг с другом полтора часа, а когда никто из них не смог
ПЬбедить, привратник вспомнил про свои джу-джу—у него их было ровно семь
штук,—которые ночь превращали в день, потому что привратник становился
непобедимым, или всепобеждающим, только днем; и вот он бросил джу-джу на
землю, и ночь немедленно превратилась в день, и он оказался сильнее .врага.
Но враг, или дух, пробравшийся в город, тоже вспомнил про свои джу-джу—у
него их было не семь, а восемь,—он мигом швырнул джу-джу на землю, и день
сменила непроглядная ночь, и привратник сразу ослаб, или выдохся. Семь раз
ночь превращалась в день, и день опять превращался в ночь, но вот у
привратника джу-джу истощились, а дух, укравший меня из дворца, снова
швырнул на землю джу-джу—у него ведь их было больше, чем у привратника,— и
день окончательно обернулся ночью, и привратник лишился последних сил, и
враг нанес ему страшное поражение, и, когда побежденный упал на землю, враг
продолжал его безжалостно добивать. Он уже почти что добил привратника, но
вдруг нечаянно пнул кувшин, и кувшин разбился, а я коснулся земли и сразу же
обрел человеческий вид. Дух, укравший меня из дворца, все еще наносил
привратнику поражения, или удары, чтоб окончательно победить, а я выбрался
из осколков кувшина и незамеченно для бойцов бросился наутек.
Но едва я выбрался из осколков кувшина, меня облепили полчища мух и
чуть не выдали, куда я бегу, потому что кровь убитых животных, которой
кропили меня, как бога, запеклась на мне, будто черная краска, и воняла
прельстительной для мух вонью, а одежда, сшитая мне когда-то матушкой,
истлела под кровью в драные тряпки, и вот мухи невольно проснулись, вылетели
из укромного места, где спали, и погнались за мной жужжащим хвостом.
Я-то, конечно, мчался без передышки, чтобы удрать до рассвета в чащобы
и тем спастись от совместной погони духов Девятого и Двадцатого города — я
уж не говорю про пришлого духа, который смело украл меня из дворца и нанес
привратнику тяжкое поражение, чтобы доставить меня в свой город. Я боялся
всех трех возможных погонь и только перед рассветом остановился на отдых.
Отдохнув часа два, я отправился дальше—искать, как. обычно, дорогу домой,
но во время скитаний по лесам и чащобам наткнулся на шкуру мертвого зверя,
давно убитого неведомым существом, и взял ее про запас, чтобы сделать одежду
(моя-то истлела в мелкие клочья), только не сразу, а когда-нибудь позже,
потому что шкура была слишком жесткой и ее следовало сперва отмочить. Часа
через три я набрел на пруд с такой прозрачной и чистой водой, как будто ее
каждый час фильтровали, а вокруг пруда стояли деревья, не очень густо, но с
огромными ветками, которые сплетались над прудом словно крыша, и вода в
пруду всегда была ледяной, потому что ее не грело солнце. А у самой воды
лежали обмылки, и, значит, какие-то местные духи часто наведывались к пруду,
чтобы мыться или, возможно, стирать одежду.
Конечно же, прежде всего я прислушался, не идут ли местные духи
стирать, или чащобные звери на водопой, или страшные существа купаться, а
когда ни звуков, ни голосов не услышал—там даже птицы почему-то не
щебетали,—бросил найденную шкуру на берег, а сам спустился с берега в воду.
Вот вошел я в воду и принялся пить, потому что давно уже не видел воды—ни
чистой, ни грязной, ни теплой и ни холодной,— а пил только кровь убитых
животных, которой меня обливали, как бога, когда хотели принести мне жертву.
Потом я смыл с себя засохшую кровь, отмочил в воде звериную шкуру,
чтобы приспособить ее как одежду, и вытащил на поляну, где яркое солнце
-просушило бы шкуру до мягкой сухости, а сам поспешно забрался в чащу и
пристально оглядел пространство вокруг: справа и слева, сзади и впереди, над
своей головой и внизу, под ногами, чтоб, если какое-нибудь окрестное
существо—дух или зверь, змея или птица—попытается незаметно подкрасться ко
мне, сразу же удрать в другую чащобу.
Но поскольку лес, росший вокруг пруда, стоял бесшумно и устрашающе
молчаливо, так что вслушивайся сколько угодно, все равно ничего не сможешь
услышать, меня пробрала холодная дрожь, хотя в лесу было вовсе не холодно, и
я перешел на солнечную поляну, где оставил сушиться звериную шкуру—может,
под солнцем мне станет лучше,—но, когда я побыл на солнце минут пятнадцать
и меня по-прежнему донимала дрожь, я взял шкуру и поскорей ушел. А шкурой я
обернул себе голые чресла — вместо одежды и чтобы согреться,— и она
частично меня согрела, или прикрыла от живота до колен. В тот день я понял,
что бесшумный лес пугает гораздо
больше, чем шумный, даже если там не скрываются за деревьями Зловредные
Звери и Страшные Существа.
Я ушел шагов на четыреста от пруда, когда подступил, или начался,
вечер, и вот, притаившись под каким-то деревом, я стал думать, чего бы
поесть, а съестного там было—только маленькие плоды, упавшие с дерева, под
которым я притаился, но как называется это дерево, я не знал—такие растут
только в той округе. Хотя плоды оказались кислые, несколько штук я все же
сжевал, потому что другой-то пищи там не было. Покончив с едой к восьми
часам вечера, я решил подыскать безопасное место, где можно устроить
ночевку, или поспать, и вскоре наткнулся на толстое дерево с большим дуплом
у самой земли. Вот нашел я дупло, но, конечно, не знал, что там уже
поселился Безрукий дух, выгнанный из города Безруких духов. Я влез в дупло и
сразу уснул, потому что не ведал ни минуты покоя с тех пор, как меня
поместили в кувшин. Не мог же я знать, что в этом дупле уже обитает Безрукий
дух, а ему, когда подступила полночь, вдруг захотелось вылезти из дупла.
Ему захотелось вылезти из дупла, потому что он может добыть себе пищу
только в ночное, или темное, время, и вот он дошел до меня в дупле,— а оно
тянулось в глубь дерева, где он спал,— споткнулся, упал через меня вперед и
ушиб некоторые части тела: ему, безрукому, не удалось уберечься в темном
дупле и нежданно падая. Я вскочил, а он с трудом встал на ноги и гневно
спросил: Кто тут такой? Ну, и поскольку мой юный друг—Грабительский дух
из Восьмого города — обучил меня вкратце языку духов, я ответил хозяину
дупла, говоря: Тут телесное существо, или человек.
Как только он услыхал, что я—человек, он злобно воскликнул: Так вот
оно как! Ты из тех, кто нагло ворует мое добро, когда я временно ухожу по
делам?!? Подожди же, теперь-то я до тебя доберусь! А потом он крикнул
окрестным духам—своим приспешникам,—чтобы спешили на помощь, потому что
сам-то он был безрукий. Но прежде чем его приспешники появились, я выскочил
из дупла и помчался прочь. Помчаться-то я, конечно, помчался, а
приспешники—вот они:
уже приспели, и они не пошли к Безрукому духу, чтобы узнать, зачем он
их звал, а сразу кинулись за мной в погоню. Но я припустил изо всех своих
сил, и вскоре они безнадежно отстали и тогда уж вернулись к Безрукому духу,
чтоб узнать, на какую он звал их помощь. Они вернулись, а я все бежал, я
даже ни разу не задержался для передышки, потому что боялся остановиться
хоть на секунду — а вдруг им удастся меня поймать? — и вот я бежал
безоглядно прочь, пока не вступил в особое место, или, вернее, на особую
землю. А когда я вступил на особую землю, все еще продолжая бежать без
оглядки, она, к моему удивлению, закричала: Не топчи меня! О, не топчи
меня, человек! Возвращайся туда, где тебя преследуют,
пусть преследователи убьют тебя насмерть, потому что мне больно, когда
меня топчут!
Едва я услышал такую нежданность—не мог же я ждать, что земля
закричит,—как отпрыгнул назад, и крики умолкли. Потом я немного отошел в
сторону и хотел было снова броситься наутек в надежде, что земля на этот раз
промолчит, чо услышал тот же мучительный вопль: О, не топчи меня!— и
отпрыгнул назад, а потом замер и спросил сам себя: Может ли земля
почувствовать боль, когда ее топчут? И может ли говорить? Я задал эти
вопросы себе, потому что рядом-то никого не было и никто не мог мне на них
ответить. Да и я не смог сам еебе ответить, а поэтому хотел отойти назад,
чтобы поискать бесшумную землю, но, как только я повернул и пошел назад, ко
мне устремилось больше тысячи духов, которые решили поймать меня и убить,
когда услышали от Безрукого духа, что я вломился в его жилище, а главное,
причинил ему тяжкие повреждения,— им было неведомо, что я крепко спал,
когда он споткнулся об меня в дупле.
Ну, и едва они устремились ко мне, я понял, что если им удастся меня
поймать, то мне уготована мгновенная смерть, и помчался без размышлений по
Говорящей земле в надежде отыскать Молчащую землю, потому что Говорящая
земля меня предавала—указывала приспешникам Безрукого духа, куда я бегу,
или где нахожусь. Я, конечно, не слушал Говорящую землю, а просто бежал,
чтоб спастись от смерти, и, забыв об опасностях, вступил на землю, которая
оказалась еще опаснее Говорящей.
Потому что, как только я на нее вступил, вокруг меня за-трубилась
тревога, такая страшная и оглушительно громкая— будто сигнал о смертельной
опасности,—что я невольно замер на месте. Я, значит, замер на месте, или у
дерева, и тревога тотчас же перестала трубиться, а вместо тревоги из-за
дерева, где я замер, выскочила и бросилась наутек духева. Но пока духеву не
заслонили кусты, я успел разглядеть, хоть и был напуган, что она молодая и
на диво уродливая,—при таком уродстве нельзя жить в городе, а надо таиться
все дни напролет по кустам и чащам в дремучем лесу. Мне очень хотелось
рассмотреть ее повнимательней, чтоб во всех подробностях, до полного
удовольствия, и вот я помчался за ней вдогонку, потому что ни разу в жизни
не видел—даже с тех. пор, как попал в Лес Духов,—такого на диво
замечательного уродства.
Но едва я успел отбежать от дерева, тревога опять начала трубиться, а я
не мог замереть, как раньше, потому что решил рассмотреть духеву, и вот я
мчался вслед за духевой, по пятам за мной трубилась тревога, духева не
давала мне себя рассмотреть и с громким хохотом убегала все дальше, но я
хохотал даже громче духевы—так меня поразило ее уродство. А тревога
трубилась за мной по пятам и указывала приспеш пикам Безрукого духа, которые
хотели меня убить, куда я бегу, или где нахожусь. Духева по-прежнему
старалась удрать, но она была до того уродливая, что, как только ей
удавалось спрятаться под кустом, она замечала свое уродство и тут же
принималась навзрыд хохотать, и тайное место становилось явным. Она не могла
ужиться с духом или каким-нибудь другим существом—уродство мешало—и
пряталась по кустам. Ну а я без устали гнался за ней, и тревога по-прежнему
трубилась мне вслед, и приспешники Безрукого духа все приближались, потому
что слышали, где трубится тревога. Мне яе удавалось разглядеть духеву—она
убегала быстро и ловко,— зато приспешники Безрукого духа видели, как я
мелькаю по-за деревьями, да и я, когда мне случалось оглядываться, тоже
видел, как они мелькают, потому что, если бежишь ло лесу, тебя то и дело
заслоняют деревья, а значит, все видится смутно и мельком. Но вот я скрылся
за деревом и застыл, и тревога сразу же перестала трубиться, и я догадался,
почему так выходит: лес хотел, чтоб меня поймали, и, если я двигался, трубил
тревогу.
Я, значит, скрылся за деревом и застыл, и стал вспоминать уродство
духевы, но тут приспешники Безрукого духа ясно увидели меня, а я — их. Мы
увидели друг друга яснее ясного, и все-таки я решил рассмотреть духеву—чтоб
во всех подробностях—и сказал себе так:
— Лучше увидеть духеву и умереть, чем убежать, чтоб остаться в живых.
Удивительное уродство удивительней жизни, если насмотришься до полного
удовольствия,—но многие удивятся моим словам.
В общем, я вспомнил уродство духевы и помчался за ней без всяких
раздумий, или размышлений о возможных последствиях. Но поскольку приспешники
Безрукого духа подступили ко мне почти что вплотную еще до того, как я опять
за ней побежал и она по-прежнему не давалась для рассмотрения, а приспешники
уже протягивали руки, чтобы схватить меня, я окончательно понял: мне даже
ценой своей единственной жизни не удастся рассмотреть уродливую духеву—и
свернул в другую часть Леса Духов.
Стас Давыдов, Тимур Родригез, Катя Варнава. Бар в большом городе. Выпуск 20